Запомнить сайт | Связаться с администраторомНаписать письмо

 

Глава четвертая «ЗВЕЗДА ЛЮБВИ И ВДОХНОВЕНИЙ»

<Вернуться к содержанию>

К ревности примешивалась досада, что видно из письма от 25 октября 1825 года из Дерпта Киселеву: «Еще раз благодарю тебя за известие о выздоровлении В [оейково] й; предположение твое об истине любви моей, ей-Богу, неправда: все стихи, которые писал я по сей части, доказывают вовсе противное; они - просто шалость воображения: не огненны, не сильны, не чувствительны даже, а таковы были бы они, если бы проистекали из предполагаемого тобой источника».

И, наконец, как вызов Воейковой написаны стихи «Аделаиде», обращенные к цирковой актрисе:

Я твой, я твой, Аделаида! Тобой узнал я, как сильна, Как восхитительна Киприда И как торжественна она!

Предайся мне: любви забавы Я песнью громкой воспою И окружу лучами славы Младую голову твою.

К Воейковой относится в этом стихотворении вторая строфа, которая при ее жизни в печати опускалась из-за «перехлёста», слишком выдававшего открытую вспышку досады:

А ты, кого душою страстной Когда-то я боготворил, Кому поэзии прекрасной Я звуки первые дарил, Прощай! Меня твоя измена Иными чувствами зажгла; Теперь вольна моя   Камена И горделива и смела, Я отрекаюсь от закона Твоих очей и томных уст И отдаю тебя - на хлюст Ученой роте Геликона!

Хлюст при карточной игре - это полная сдача карт.

Не только при жизни Воейковой, но и позднее стихотворение это редко публиковалось полностью. «Хмельная муза Н. М. Языкова не раз смущала своей задорной откровенностью нашу чопорную цензуру... Языкову, а потом редакторам его изданий приходилось изменять текст этого послания, дышащего юношеской страстностью и всем зноем молодых, нерастраченных сил, лишь бы только протащить стихотворение через цензурные рогатки... Конец послания относится к А. А. Воейковой («Светлане»), без упоминания о которой в то время поэт не мыслил ни одного из своих произведений». (Поляков А. «Языков. Стихотворение „Аделаиде"».- Альманах Пушкинского Дома «Радуга». - Пг., 1922.)

А. А. Воейкова умерла в Италии в 1829 году, 32-х лет. И языковское «Воспоминание об А. А. Воейковой» выражает поэтическое состояние, прямо контрастное настроению цитированных выше горьких строк:

Ее уж нет, но рай воспоминаний

Священных мне оставила она...

Рай воспоминаний! Только ли благодарность за участие в творческой стихии в этих словах? В поэтическом языке XIX века что могло быть выше Рая - высшего состояния счастья? В этом же стихотворении звучат такие признания: «Я счастлив был...», «Блажен, кого любовь ее ласкала». И, как уже говорилось, последние в жизни стихи - тоже обращение к ней. Предвосхищение любви и последний вздох на Земле - о ней.

Но тогда должны же быть стихи, как звено связующие цепь столь разных по настроению любовных стихотворений первой и второй половины жизни и творчества? Должно же быть стихотворение, которое прояснило бы, какие события изменили строй чувств поэта! Где оно, это утраченное звено? И если оно было, то почему его недостает? Утрачено ли оно, как другие стихи? Или эти стихи есть, но скрыты, поскольку поэт не мог компрометировать принадлежавшую к его кругу Воейкову?

Тот, кто, следуя мыслями за пушкинской строфой об элегиях Языкова, станет перечитывать «свод элегий драгоценный» как «повесть о судьбе» Языкова, невольно остановится на элегии «Мне ль позабыть...» В ней - пламенность и чистота чувства, истинный восторг любви. Но по загадочности своего содержания она словно выпадает из ряда любовных стихотворений Языкова. Прощание с кем-то, пламенно любимым. С кем? Кто та, к кому обращены эти строки?

По своей настроенности (любовь и преклонение перед «ней») элегия приближается к стихам, обращенным к Воейковой. Но ни один комментатор, даже предположительно, не указывал, к кому обращена элегия. Сообщалось, что подписано стихотворение при первой публикации почему-то инициалом «У». При этом одни комментаторы допускали (в скобках), что это, возможно, «ипсилон» или «игрек». То есть к одной загадке прибавлялась другая: к загадке адресата присоединялась загадка подписи.

Удивительно и то, что прекрасная эта элегия при жизни Языкова публиковалась лишь однажды, и то с этой загадочной подписью: «У». В сборники стихов она не включалась. Почему? Возможно, автор не хотел привлекать к ней внимания?

Одним словом, элегию окутывала какая-то тайна. А разгадать ее казалось особенно заманчивым, поскольку при разгадке судьбы Языкова нельзя не вникать в смысл его стихов. И как раз атрибуция элегии «Мне ль позабыть...», казалось, могла бы пролить свет на некоторые тайны в «повести о судьбе» поэта.

В родословной Языковых, где, начиная от Енгулея мурзы Языка, пришедшего на службу к Димитрию Донскому из Золотой Орды, означены и женитьбы, и имена родившихся детей, у Николая Михайловича Языкова подобных записей нет. Ни жены, ни детей. «Поэт» - вот все, что сказано о нем. Как будто он родился Поэтом, жил Поэтом и умер Поэтом. Но кроется в его стихах о любви ждущая разгадки тайна.

Отличавшийся красотой, имеющий благодаря наследству независимое положение, он до конца жизни оставался одинок. Правда, были долгие годы, когда он боролся с недугом и вынужден был уехать за границу на лечение. Но можно ли объяснить лишь недугом одиночество? Портрет, запечатлевший даже сорокалетнего Языкова (за два года до смерти), сохранил облик человека прекрасного, вдохновенного.

А вот как рисует М. П. Погодин поэта в 30-е годы: «...помните ли Языкова, в блистательное его время, в тридцатых годах, в Москве, когда он, бывало, среди дружеской беседы... свежий, румяный, в русых кудрях, украшенный цветами, подняв голубые глаза кверху, начинал произносить свои стихи, полные жизни и силы, пламенные, громозвучные; и вся шумная беседа умолкала около восторженного поэта и, притаив дыхание, слушала его вещую песнь; казалось, это юный Вакх - в лавровом венце, сияющий и радостный, поет, возвращаясь из Индии...» («Москвитянин», 1846, № 12).

Так отчего же одиночество?

Разные вопросы возникали при размышлении над элегией «Мне ль позабыть...». Более открытая, чем другие стихи этого настроения, она была опубликована после смерти Воейковой. Но значит ли это, что и написана она была после смерти Александры Андреевны? Кроме того, элегия эта, если она действительно относится к Воейковой, могла быть датирована автором намеренно неточно.

Дорога поисков все дальше уводила меня за призраком любви поэта - Светланой, словно и впрямь «любви блудящие огни» вспыхивали на этом пути гайн и загадок. Казалось, так близок точный ответ, но для неопровержимого доказательства недоставало автографа. За минувшие полтораста лет типографии набирали разными по рисунку шрифтами   эту   загадочную   букву   подписи.   По-разному воспроизводилась она и в комментариях к стихотворению. Разница написаний не давала возможности понять, какое же из них точно воспроизводит знак, проставленный рукой поэта. Какая-то ошибка ощущалась в этих знаках. Может быть, разгадка этой ошибки поможет найти что-то новое, объяснит тайну элегии?

Возникали и другие вопросы. Например: почему на страницах «Московского вестника», где элегия была опубликована впервые в 1830 году, через год после смерти Воейковой, все стихотворение набрано прямым шрифтом, а загадочный инициал - курсивом? Возможно, это имело какое-то значение? Но какое? Скорее всего, дело в том, что подписи иногда набирались курсивом...

В описании автографа Б. А. Модзалевским в его работе «Альбом Анны Евграфовны Шиповой, рожд. графини Комаровской» не проливался свет ни на загадку подписи, ни на то, кому эти строки посвящены; в нем печатался текст элегии, но не факсимильный. В поздних комментариях уже не ссылались на самый автограф, а повторяли ссылки на «Московский вестник». После кончины А. Е. Шиповой ее альбом был возвращен в семью Комаровских, там и увидел его Б. М. Модзалевский в 1909 году. Но где искать альбом теперь? В московских архивах его нет. А судить об автографе можно, лишь открыв альбом Шиповой-Кома-ровской, поскольку факсимильно этот автограф нигде не воспроизводился. Сохранился ли вообще до наших дней этот альбом, в котором, возможно, отыщется разгадка не только элегии, но и судьбы поэта?

На пути поисков блеснула путеводная звезда, когда рядом с Николаем Языковым незримо стал Александр Пушкин.

В описании альбома сообщалось, что он заполнен весь, от начала до конца, автографами известных писателей и политических деятелей XVIII - первой половины XIX века, что в нем есть письма, послания, стихи, «написанные собственноручно» Гюго, Бальзаком, письма с подписью Фридриха Великого, Бисмарка, записи Державина, Дениса Давыдова, Крылова, стихотворное послание Жуковского к фрейлине Комаровской и... «превосходный, единственный в своем роде» автограф Пушкина: его стихотворение «Муза».

Открываю академическое издание Пушкина. И вот в комментарии к «Музе» - ссылка на альбом Шиповой-Комаровской. Место хранения - «ПД», то есть Пушкинский Дом. Так вот где искать автограф Языкова!

..Ленинград. За окном с неторопливой величественностью плещутся невские волны. Выслушиваю любезно-непреклонное: «Да, этот альбом у нас. Но увидеть его нельзя.  Совершенно  невозможно.  Это - Пушкинский . фонд».

Разгадка в двух шагах, но сделать эти шаги воспрещается! Автограф, возможно приподнимающий завесу над тайной лирики Языкова. Подобно путеводной звезде, «Муза» Пушкина привела меня к этому альбому, хранящему тайну его друга. И неужели именно из-за того, что на этих страницах Пушкин и Языков оказались, как и в жизни, рядом, я не смогу увидеть автограф Николая Михайловича?!

Нет, бессмертна дружба поэтов. Она поможет. В это я верила твердо. И что-то поколебало нерушимую, казалось, преграду. С визой «В порядке исключения», поставленной Н. Иезуитовым, бывшим тогда директором Пушкинского Дома, я слетаю по торжественной лестнице в отдел рукописей, и мне назначают день «свидания с альбомом».

Пожалуй, ожидание этого свидания было столь же трепетным, каким было бы ожидание встречи с живыми людьми XIX века.

В назначенный час передо мной открылась заветная дверь, куда обычно вход - только хранителям драгоценных тайн.

На старинном письменном столе красного дерева уже приготовлен альбом Анны Евграфовны Шиповой-Комаровской. Его застежки открывает юная и серьезная сотрудница Пушкинского Дома. Прикасаться к нему имеет право только она. Разглядываю блестящий узорный переплет из коричневато-вишневой тисненой кожи, не потускневшей от времени. Этот альбом мог бы показаться даже новым, если бы не был столь необычного для наших дней вида. Непривычно для глаза все - и цвет, и формат, и металлические накладки: узорные наугольники, застежки, сложное переплетение монограммы владелицы альбома - сочетание готических букв А. К- (Анна Комаровская) на середине крышки. Выполнено все с изысканной строгостью, чем подчеркивается парадность альбома.

Автограф открыт...

И сразу бросается в глаза внешнее отличие записи от ее типографского воспроизведения. Кажется, написанные рукой самого поэта, эти стихи рассказывают больше, чем аккуратно набранные в типографии строчки. По тому, как элегия расположена на бумаге, видно, что для автора она не была единым стихотворением, а резко разграничивалась на три смысловые части. Автограф выглядит не просто как три строфы, а как три стихотворения, - разграничение это подчеркнуто даже графически.

Последнее пятистишие, завершающееся словами «Ты назови меня своим!», подписано... ни один из типографских наборов не передал верно этот знак: это немецкий «йот». Конечно же, конечно! - первая буква фамилии самого поэта! Я вижу это сразу. Учившийся в Дерптском университете, где преподавание велось на немецком языке, Николай Михайлович часто расписывался по-немецки. Эта его роспись факсимильно воспроизведена под портретом в большой серии «Библиотеки поэта» 1948 года. В Ульяновске, во Дворце книги, тоже хранится несколько книг из личной библиотеки поэта с его росписью по-немецки.

Эту-то разницу в написании и пытались воспроизвести имеющимся в типографии шрифтом при первой публикации в 1830 году: все стихотворение, написанное по-русски, набрано прямым шрифтом, а инициал, обозначенный немецкой буквой, - курсивом; выбрали литеру, наиболее близкую по рисунку к немецкому «йоту». В свои книги Языков элегию не включал и в журнальной публикации через год после кончины Воейковой обозначил фамилию лишь инициалом. И даже не открыто - «Я», а замаскированно.

Рассматриваю эту изящную вклейку. Поэт написал стихи на тончайшей бумаге, а владелица альбома вклеила их, очертив листок черной тушью; автограф словно обведен рамочкой паспарту. Даты нет. Но, хотя вклейка не датирована, примыкает она к группе автографов 1827 года. (В этом можно убедиться, сверив даты по описанию альбома Модзалевским. Перелистывать альбом не разрешается.) А ведь первая публикация стихотворения состоялась только в 1830 году!

Если предположить, что вклеена элегия сразу же, как только была подарена, то, значит, она написана раньше, чем состоялась публикация. А если автограф подарен позже, но вклеен в альбомные листы рядом с несколькими автографами, датированными именно 27-м годом, то, видимо, владелице альбома, сверстнице поэта, было известно, что написание этого стихотворения соотносится с 1827 годом.

Для исследователей творчества и составителей поэтических сборников альбомы - хорошее подспорье: по ним часто определяется дата создания стихотворения...

Вернемся к событиям 1827 года в жизни поэта.

В тот год Воейкова навсегда простилась с родиной: она уезжала с детьми в Италию. Отъезд ее всем казался временным. Всем, но не ей самой. В ее дневнике этого года есть запись: «Счастье прошлого, прекрасные дни, возвратитесь ли вы? Или передо мной будет только смерть?» Характер мужа обрекал безропотную Светлану на страдания, усиливавшиеся с каждым годом. Жизнь рядом с Воейковым была столь тяжкой, что после смерти Александрины говорили, что муж замучил ее своим нравом. 1827 год был последним, на который издателю Воейкову была оставлена аренда «Русского инвалида» (хотя впоследствии ему и удалось все же сохранить за собой это издание). Раздражение свое он вымещал на жене. Здоровье Александры Андреевны очень ухудшилось, потому врачи и настояли на лечении в Италии.

Жуковскому, любившему ее покойную сестру Марию, Воейкова писала, как будто даже завидуя ее безвременной смерти: «Сколько она настрадалась  в свою жизнь, прежде

чем пошла на покой! А я и просить не смей Его».

Вернуться на родину Александре Андреевне не было суждено. В феврале 1829 года племянница Жуковского, его ученица, его Светлана, скончалась в Италии, в Пизе, и была похоронена в Ливорно.

Что стоит за строками элегии «Мне ль позабыть...»? На этот вопрос ответить тем трудней, чем дальше от нас время создания стихотворения. Но голос поэзии доносит до потомков тайну подлинных чувств. Предметность прощальной элегии Языкова столь ощутима, что переносит в нашу эпоху яркость переживания, позволяет увидеть события, о которых говорит поэт.

Первая строфа элегии - обещание помнить. «Ее» голос слышен за «его» голосом; и потом вся элегия - это ответ «ей».

Читая первое пятистишие, как бы слышишь «ее» жалобу на то, что поэт забудет ее. И опровержение этой печальной мысли в элегии поистину поэтическое. Возникает образ женщины столь прекрасной, что забыть ее невозможно:

Мне ль позабыть огонь и живость Твоих лазоревых очей, Златистый шелк твоих кудрей И беззаботную игривость Души лирической твоей?

В «Воспоминании об А. А. Воейковой», написанном уже после ее кончины, строки:

О, горе мне, когда забуду я Огонь ее приветливого взора

звучат как подтверждение верности данной ранее клятвы: «Мне ль позабыть огонь и живость Твоих лазоревых очей...» Сходство здесь есть даже в лексике: «огонь и живость очей» - «огонь приветливого взора».

В первой строфе обрисован и облик возлюбленной.

Тот, кто увидит портрет Воейковой, сделанный в последние дни ее жизни Ксавье де Местром и репродуцированный в академическом издании стихотворений Языкова, может решить, что Светлана была жгучей черноглазой брюнеткой. А здесь, в элегии, «златистый шелк твоих кудрей», «лазоревые очи»... Но в книге Н. В. Соловьева, посвященной Воейковой, первый же ее портрет представляет светлоглазую, русоволосую красавицу в романтически написанных развевающихся одеждах. Да и тот же самый рисунок Ксавье де Местра (до многочисленных его типографских воспроизведений, изменивших цвет) в этом издании представляет Воейкову светловолосой,- со светлыми глазами. Да! у нее были в детстве-русые кудряшки. Так говорили о ней. И у нее были голубые глаза. Стан ее был необычайно тонок, воздушен. Ее любили за пленительный, радостный характер (о чем тоже говорится в стихах: «беззаботная игривость души лирической»), сохранившийся несмотря на то, что ее обрекал на множество страданий А. Ф. Воейков.

Портрет Воейковой точно обрисован в элегии, а эмоциональный строй описания ее характера и души передает глубокое чувство поэта. «Милое, восхитительное ребячество», - писал о характере Воейковой Жуковский. Эти слова по смыслу очень близки словам Языкова: «беззаботная игривость души лирической твоей». В строках Жуковского и Языкова как бы просвечивает один образ, один и тот же женский характер, увиденный глазами по-разному любящих ее людей.

В стихах, посвященных Воейковой, у Языкова часто сливаются любовь и поэтическое вдохновение. И в этой элегии, во второй ее строфе, развивается тема гармонии поэзии и любви. Единство поэтического вдохновения и воспоминания о любви выражено в этой прощальной элегии так же, как и предвидение своей судьбы после разлуки. И хотя в искусстве невозможно поставить знак равенства между вдохновением и жизнью, но в прощальной элегии это совпадение оказалось буквальным:

4 Заказ 1 16 81

Всегда красой воспоминаний,

Предметом грусти, сладких снов

И гармонических стихов

Мне будет жар твоих лобзаний

И странный смысл прощальных слов.

В чем же мог заключаться «странный смысл прощальных слов»? Уезжая навсегда из России, Воейкова ощущала, что жизнь борется в ней со смертью. Чем могла утешить влюбленного перед вечной разлукой женщина XIX века? Не тем ли, что любовь ее будет принадлежать ему и за гробом, вечно? И в стихах есть подтверждение этого предположения: «Пусть буду век тобой любим...»

Сохранилось и свидетельство того, что стойко переносившая мучительный брак, романтически настроенная воспитанница Жуковского, его Светлана, верила в то, что терпеливое перенесение страданий награждается за чертой земного бытия. Она даже сравнивала эту награду с тем, как послушным детям дают в награду конфеты.

И вот в автографе, вслед за росчерком, отграничивающим последнюю строфу от двух предыдущих, следуют строки нового лирического подъема - последнее пятистишие элегии, исполненное внутреннего волнения. Это клятва сохранить тайну обоюдной любви. И это ли не самоотречение поэта - обет молчания во имя любви?

Но я поэт - благоговею Пред этим именем святым...

Клятва хранить тайну завершается строками:

Пусть буду век тобой любим, Пусть я зову тебя своею, Ты назови меня своим!

После завершающей строки, как подпись под клятвой, и следует в автографе инициал - начальная буква фамилии поэта, замаскированная латинским начертанием. Призыв любви и обещание хранить ее тайну, хранить память о возлюбленной - вот главное содержание прощальной элегии. А каким тяжелым испытанием оказалась для Воейковой одна несохраненная тайна (о коротком романе с А. И. Тургеневым), подробно рассказано ее биографом, Н. В. Соловьевым. Характер супруга был слишком хорошо известен Александрине, для того чтобы она могла не опасаться интриг. Но главная причина сохранения тайны указана самим поэтом: «благоговею».

Светлана уходила из жизни, унося с собой какие-то свои тайны, сжигая те бумаги, которые не могла доверить даже знавшему почти все о ней Жуковскому. За два дня до смерти она, по словам Н. В. Соловьева, «разбирала свои бумаги, кое-что сжигая, кое-что пряча в портфель для Жуковского» (курсив мой. - Е. Я.).

Литературоведы отмечают разницу в лирической интонации стихотворений Языкова, посвященных Воейковой, в начале его творчества и во второй половине жизни поэта: «...отношения его с Воейковой испортились... однако в более поздних стихотворениях и особенно в стихотворениях, навеянных смертью Воейковой, он возвращается к прежнему тону» (М. К. Азадовский).

Как уже говорилось, в цепи этих противоположных по настроению стихотворений словно недостает связующего звена. Прощальная элегия «Мне ль позабыть...», написанная в год отъезда Воейковой в Италию, соединяет эту разорванную цепь.

В письмах Языкова о смерти Воейковой говорится подчеркнуто кратко: лишь факт, без единого слова своего чувства. Вот как звучит его сообщение родным в Симбирск из Дерпта 24 апреля 1829 года: «Сюда приехал Жуковский, я его еще не видел; Воейкова скончалась в Ницце и погребена в Ливорно». Лишь в стихах, в «Воспоминании о Воейковой», снова прозвучали отголоски элегии «Мне ль позабыть...» - клятвы вечной памяти о пей.

Можно понять раздраженный тон обычно академически сдержанного Н. О. Лернера по поводу столь нелегких для расшифровки по письмам тайн Языкова: «Несмотря на свою вакхическую растрепанность, Языков был человек хитрый и осторожный, что называется, себе на уме. Эта характерная черта дает себя знать, и ее приходится учитывать при знакомстве с его письмами». («Русское богатство», 1814, № 1, с. 84.)

В исследовательской литературе мелькали иногда и нелестные оценки Воейковой; подчеркивалось, что Пушкин не бывал в ее салоне и предостерегал брата против увлечения Воейковой, что в ее альбоме есть стихи только Льва Пушкина. Но легко представить себе, как комментировалось бы отношение Светланы к влюбленному в нее Языкову, если бы Пушкин бывал в салоне Воейковой. Версия возникла бы сама собой: Пушкин затмил всех.

В предсмертных стихах Языкова словно воскрешаетсято, что было ему дороже всего в жизни. И за бесстрастностью, с какой теперь поэт глядит на Землю, уже становящуюся чуждой, возникает желание передать тем, кто придет потом, образ любимой, оживить ее для потомков силой своего таланта:  «...бессмертными  стихами  Воспеть ее...»

Читать далее>>

<Вернуться к содержанию>

На правах рекламы:

https://ural-construction.ru ангары из металлоконструкций фото и цена.

https://dentalux-m.ru коронка на зуб из циркония цена: циркониевые коронки.

• Полиуретановые наливные полы - полиуретановое покрытие для бетонного пола tpmstroi.ru.

 

Все права защищены © 2007—2024